– «И никто не вливает молодого вина в мехи ветхие, иначе молодое вино прорвет мехи, а само вытечет, и мехи пропадут». От Луки, пять, тридцать семь, – я проговорила это четко, по слогам, да и чего мне было теперь бояться, если назавтра голод и одиночество были обеспечены.
Настоятельница посмотрела на меня, и вдруг лицо ее осветилось улыбкой, да такой нежной улыбкой, будто она благодарила меня за то, что я нашла слова, противоречащие ее мыслям, и прочла их быстро и с хорошей дикцией.
– Я подумаю об этом, – сказал Дата Туташхиа, и больше о монастыре не говорили.
…Прошел год или даже больше, и однажды я спросила настоятельницу:
– Пострижется Дата Туташхиа?
– Никогда!
– Тебе понадобилось время, чтобы понять это?
– Я знала это еще тогда.
– Зачем же уговаривала?
– Так повелевал долг. Перед господом и перед Датой! Мне страшно было, что его убьют. Мне и сейчас страшно! – Ефимия воздела руку.
– «Лисицы имеют норы, и птицы небесные – гнезда. А сын человеческий не имеет, где приклонить голову». От Луки, девять, пятьдесят восемь, – сказала я, и Ефимия осенила себя крестом.
То был единственный случай, когда я видела слезы на жестком лице Ефимии.
Шалва Зарандиа: Уже близился рассвет, когда я, засветив фонарь, отправился проводить в монастырь настоятельницу Ефимию и госпожу Саломе. Хорошо помню, вот и госпожа Саломе согласится со мной, что всю ночь после этого разговора Дату Туташхиа не оставляла задумчивость. Бывает, вертится в голове мысль, но пока другой не произнесет ее просто и внятно, ты на ней своего внимания не задерживаешь. В ту пору вышло так, что Дата Туташхиа приходил к нам несколько раз подряд. Сейчас я вижу ясно и понимаю, что он пребывал тогда в тяжелом и сумрачном состоянии духа. Полной уверенности быть не может, но мне кажется, что все говоренное той ночью и настоятельницей Ефимией, и нашим отцом Магали повлияло на то, что Дата Туташхиа сам пошел в тюрьму. Не могу сейчас вспомнить точно, через сколько времени после разговора, о котором рассказала сейчас госпожа Саломе, только помню – немалое время прошло, совсем немалое, но случился в нашем доме еще один разговор, и мне опять довелось при нем быть.. Сейчас поздно, подите отдохните, а завтра утром я расскажу вам про тот разговор – успею уложиться до того, как вам надо будет идти к поезду…
Граф Сегеди
Ужин у Кулагиных отличался от других собраний подобного рода лишь тем, что был безмерно скучен. Случилось так, что я опоздал почти на два часа. Со времени моего появления ничего примечательного не произошло, если не считать того, что мадемуазель де Ламье была сегодня печальна и показалась мне привлекательнее, чем у Князевых. Раза три я поймал на себе взгляд Сахнова, будто уличающий меня в чем-то неблаговидном. Я подумал было, не сплоховал ли в чем-нибудь Зарандиа, но предчувствие мое молчало, и вскоре я уже забыл о безмолвном негодовании Сахнова. Я оставался до половины двенадцатого, а затем, сославшись на дела и извинившись, отправился домой.
Вот и все.
В одиннадцать утра я был уже в своем кабинете и размышлял о том, зачем понадобился Зарандиа ужин у Кулагиных, как вдруг распахнулась дверь и мне доложили о Сахнове.
Он вошел, небрежно со мной поздоровавшись и тут же вытащив несколько листков канцелярского формата, сложенных вчетверо, и швырнул их мне на стол, да так, что листки, скользнув по поверхности стола, едва удержались на его краю, но меня так и не достигли.
В моем мозгу молнией мелькнула мысль, что Сахнов вызывает меня на дерзость, а так как мы были одни, он мог, будь на то надобность, представить наш разговор в том свете, в каком ему заблагорассудится. Это был бы номер сахновского толка, но обстоятельства последнего времени требовали не давать ему даже этого сомнительного преимущества. Поэтому я попросил подполковника Князева немедленно зайти ко мне.
Когда он явился, в кабинет заглянул адъютант Сахнова.
– Прошу вас, ротмистр, подать мне эти бумаги, что лежат на углу стола!
Адъютант вошел, немедленно протянул их мне и лишь тут ощутил неловкость – неужели он был вызван затем, чтобы подать бумаги, за которыми достаточно было протянуть руку?
– Что это, господин полковник? – спросил я, развертывая сложенные листки и тут же узнавая их: это была прокламация Спадовского!
– Вот плоды вашей деятельности, вашей опытности и, как я полагаю, проявление искреннейшей преданности! – выкрикнул Сахнов и разразился пространной тирадой, оскорбительной по тону и смыслу, в которой я представал безнадежно тупым идиотом и врагом престола, умышленно позорящим свой титул и звания.
А я слушал, удивляясь своему спокойствию, и даже радовался. На подполковнике Князеве и адъютанте Сахнова лица не было.
Наконец раздражение его выкипело, и он смолк, но злость его не унималась, будто все эти благоглупости выложил не он мне, а я ему.
Лишь сейчас в наступившей тишине я сообразил, чем я раздражал его на вчерашнем ужине у Кулагиных, – прокламация Спадовского уже лежала у него в кармане. И эта догадка, едва явившись мне, тут же увязалась с непонятными для меня словами Зарандиа, что он дожидается ужина у Кулагиных. Прокламация Спадовского в кармане Сахнова – это явно дело рук Зарандиа.
– Понятно! – вырвалось у меня, хотя я снова не мог понять, зачем это понадобилось Зарандиа. – Превосходно! Ну, а дальше?..
– Что значит – дальше? Вы, начальник тайной полиции и жандармского управления, видимо, ни во что не ставите… – И вновь посыпалось все, что уже было говорено и выкрикнуто.
Я послушал его и, не дождавшись ничего нового, звякнул колокольчиком. Он осекся, и, воспользовавшись его замешательством, я сказал:
– Четырнадцатого утром вас ждут в Кутаиси. Подполковник Князев, составьте депешу Симакину о том, что господин полковник выезжает. Если господин полковник сочтет необходимым, сопровождайте его.
Князев поднялся.
– Необходимости нет! – бросил Сахнов.
– Отлично! Как вам будет угодно… Прошу извинить, у меня дела. Желаю вам успеха, господин полковник!..
Сахнов поднялся, но как-то механически, и так же механически снова сел. Он не мог позволить себе уйти вот так, чтобы последнее слово оставалось не за ним. И ведь его, собственно, выставляли… Но, видно, ничего на ум не приходило, он двинулся к двери и, замешкавшись у порога, обернулся и прежним тоном, но теперь уже наигранным, сказал:
– Я буду вынужден доложить самому министру об этом вопиющем факте., да, да, вопиющем…
Я вызвал своего адъютанта.
– Зарандиа здесь? – спросил я его.
– Да! Спит у себя в кабинете…
– Спит?
– Да, он у себя с восьми утра. Пришел и заснул.
– Разбудите и попросите ко мне.
Еще через несколько минут заспанный Зарандиа опустился в кресло возле меня.
– Меня интересуют события вчерашней ночи, Мушни.
Все подробности истории с прокламацией Спадовского стали мне известны лишь по истечении длительного времени, когда все уже осталось позади. Тогда же я обнаружил, что в разговоре со мной Зарандиа кое-что опустил. Последовательность повествования требует, чтобы пропущенное было восполнено именно теперь, а не позже и безотносительно к тому, когда я о нем узнал. Кулагин получил прокламацию Спадовского по почте, часа за полтора до приезда Сахнова и де Ламье. Он прочел ее, разумеется, пришел в негодование и немедля передал Сахнову, сопроводив своими комментариями. Сахнов прочел и, конечно, нашел в Кулагине пылкого сторонника своих взглядов по поводу того, что борьба с бунтовщиками ведется в Закавказье вяло и бестолково. Словом, неприязненные взгляды Сахнова я истолковал довольно верно – во внутреннем кармане его мундира лежал «червовый» туз. После меня вскоре разошлись и гости. Сахнов, предложив Жаннет де Ламье вечернюю прогулку пешком – ночь и правда была прекрасная, – подвел ее к своей гостинице. Она отказывалась принять приглашение полковника подняться к нему до тех пор, пока он не пригрозил ей самоубийством. Тогда женщина начала медленное и правильно организованное отступление и, произнеся: «Сериоженька! Я боюсь за тебя. Ты такой… как племенной жеребчик… горяченьки, горяченьки…» – вошла наконец в номер полковника.