Вошел Туташхиа.
– Остыло все! – встретил его Замтарадзе.
– Ну и отделали тебя, беднягу, – услышали мы голос Варамиа. – Это же надо так измордовать человека.
– Тебе, Варамиа, перепало не меньше. Ешь и помалкивай.
– Больше всех и больнее всех достается всегда таким Варамиа. – тихо сказал Туташхиа. – Можете мне поверить.
– И все же ты оказался прав, Отиа батоно, – промолвил Мосе Замтарадзе немного погодя.
Дата Туташхиа удивленно посмотрел на Замтарадзе.
– Вот и утряслось все, – сказал Замтарадзе. – Каждый сверчок на свой шесток попал. Смотрите: Квишиладзе любит что послаще. Послаще ему досталось. Кучулориа – лиса, такие лакейством живут. И он свое место занял. Чониа, правда, не досталось, сколько он заслужил, но все-таки всыпали ему дай бог. Только честный – несчастен. У справедливого хлеб должен быть, но только лишь хлеб – ничего больше. Поглядите, Варамиа ничего, кроме гоми, и не досталось. Все образовалось само собой.
– Что так сложилось – это правда, – сказал Туташхиа. – Но неужели только так и должно все получаться. Они сожрали друг друга, и теперь они уже не люди.
– Ты слишком хорошо о человеке думаешь. А он вон каков, Отиа-батоно! – Замтарадзе кивнул в сторону большой палаты. – Какие они есть, такую по себе и жизнь устраивают. Ты первый сказал мне, и теперь я сам это понял – никогда не надо вмешиваться в чужие дела и в чужую судьбу. Кормили мы их, кормили, а что путного получилось?
– Я не говорил, что никогда не следует вмешиваться. Я не буду вмешиваться до тех пор, пока не пойму – что лучше, вмешаться или остаться в стороне. – Туташхиа взял книгу.
А в лазарете и правда воцарилось спокойствие. На следующий день мой дядя назначил Квишиладзе прогулки по часу три раза в день и снял гипс с рук Варамиа.
Прошло еще дня три-четыре. Все было по-старому. Чониа и Варамиа ели гоми и сыр Мосе Замтарадзе, думая по-прежнему, что их угощает Мурман Ториа. Кучулориа получил из этих даров свою долю, а Квишиладзе каждое утро отрезал ему по кусочку мяса. Зато сам Квишиладзе обжирался как мог и сколько влезало. Я наблюдал за ним, и у меня составилось впечатление, что он старался как можно быстрее сожрать все, что получил.
Замтарадзе совсем поправился, только немного прихрамывал. Дни шли за днями, и никто из больных даже слова не проронил, будто дали обет молчания.
Однажды ночью, часа в три, в палате раздался вопль Квишиладзе:
– Кучулориа, зажги лампу! Сейчас же! Какой сукин сын потушил, только бы мне узнать! Зажги лампу немедля!
– Что случилось? Что ты орешь среди ночи? Какая муха тебя укусила? – откликнулся Варамиа.
– Зажги лампу, Кучулориа, зажги, не тяни! – продолжал орать Квишиладзе. – Стой, Чониа, ворюга ты и подлец! Ну, теперь не уйдешь. Не рвись напрасно, не вырвешься!
В палате возились, тузили друг друга, но лампу зажигать не торопились. Мосе Замтарадзе поднялся, засветил лампу и пошел было в большую палату.
– Поставь лампу на место и ложись, ради всех святых, – ледяным голосом остановил его Туташхиа.
Замтарадзе удивился, видимо, не привык к такому тону, однако лампу не поставил.
– Перебьют друг друга и сожрут сами себя, – Замтарадзе встретился взглядом с Туташхиа и осекся. – А мы будем сидеть сложа руки?
– Да, пока не станет ясно, как быть.
– Ясно никогда не станет, – сказал Замтарадзе, сдаваясь и ставя лампу на стол.
– Несите лампу, люди вы или кто?! Вы что, не слышите, что здесь творится?! – кричал Квишиладзе.
Я взял лампу и вышел в большую палату. Варамиа сидел на постели и глядел во все глаза. Чониа лежал на боку, ладошка под щеку и, ехидно щурясь, ждал развязки.
Кучулориа лежал на полу лицом вниз, а его правую руку мертвой хваткой зажал обеими руками Квишиладзе.
Дяди Мурмана и Хосро в ту ночь в лазарете не было, их увезли к больному, довольно далеко, а то раньше Хосро никто бы на шум не прибежал.
Квишиладзе отпустил свою жертву. Кучулориа медленно поднялся, озираясь кругом, и, сорвавшись с места, вмиг выскочил на балкон – в ночной тишине шарканье его шлепанцев донеслось с дороги, идущей в Поти.
– А-у-у-у! – вырвалось у Квишиладзе. – Змею я пригрел на своей груди, змею!
Мосе Замтарадзе рассмеялся и снова улегся в постель.
– Стой, Чониа, сукин сын! Из моих рук не вырвешься, – передразнил Чониа Квишиладзе и, повернувшись лицом к стене, добавил надменно: – Был бы Чониа способен на такие дела – поглядел бы я на тебя!
…Рассвело.
Мы с Датой Туташхиа стояли на балконе, наблюдали за моими животными. В бочке осталось две крысы, и уже не было сомнения, которая из них будет продана шкиперам. Туташхиа прежде меня заметил молодого человека, идущего к лазарету, долго еще приглядывался и, сбежав по лестнице, пошел к нему навстречу. Они перекинулись несколькими словами, и молодой человек ушел. Под вечер абраги оседлали лошадей и распрощались с нами. С тех пор ни одного из них я не встречал. Вот и все, что я знаю про Дату Туташхиа.
К Варамиа пришел брат, принес уйму всякой снеди, но Варамиа не захотел оставаться в лазарете, расплатился с Мурманом и, оставив Чониа все, что ему принесли, ушел.
Было за полдень, когда Квишиладзе, взяв костыли, спустился во двор гулять. Чониа уложил провизию, оставленную Варамиа, все перевязал, перекинул через плечо и отправился в сторону Поти. Квишиладзе проводил его взглядом, вернулся в палату, проверил свои припасы – не прихватил ли кто-нибудь из отбывших его добро.
Мешочки, кульки, катхи… в одних насыпана была земля, в других зола…
Вот так все и было.
ГЛАВА ВТОРАЯ
И когда народ ступил на стезю порока и малодушие взялось вершить дела, доселе великодушием вершимые, сказали иные:
– Кто нас кормит и холит, тех мы и нарекаем своими ближними.
И тогда померкло Добро и умалился народ – ибо в душе даже самых праведных погибли благие семена, а любовь стала подобна плевелу на почве сухой и бесплодной. Произошло же это потому, что много было осаждающих, да мало осажденных.
И содеялось:
Совесть – звуком пустым и бряцающим, а в устах гонителей бранью и поношением; Сила – мечом, подъятым на собственную душу, и ярмом для ближнего; Доброта – ангельской личиной на лике дьявола; Женщина – игралищем страстей, блуда и бесплодия; Друг – наперсником в злодеяниях и пороках и собратом в низменном страхе; Отчизна – ристалищем стяжателей и пашней для сеяния лжи, поросшей терниями и дурманом: Хлеб и прочее добро – уделом мздоимцев и мытарей, а весь Мир – царством ненависти.
И когда совершилось все реченное, померкло даже солнце, ибо затмило его сияние злата. И начал народ молиться ненависти и отмщению, ибо они и стали его богом. А жрецом того бога и вершителем судеб и дел своих народ нарек дракона, чья пища была плоть и сердца человеческие. Дракон же жрал их, не ведая насыщения. Но был он, однако, не только зверем, но и созданием, ибо гнездился в глуби души человеческой и был основой всех составов ее. Тогда оскудел Разум и страшны стали дела его; вольный предался в рабство, сняли ярмо с выи вола и возложили на шею человека; двинулись орды, опустошая землю и увели с собой мудрейших и красивейших, а прочих обложили непосильной данью; мудрецы забыли завет отцов, и искусство чтения звезд стало на порабощение души человека. Льстецы и безумные избороздили моря златоверхими судами, дабы еще умножить богатство и роскошь своих поработителей; лжепророки и пустосвяты обучили народ волшбе и кудесничеству, дабы удушить настоящую веру; безумные сожгли нивы и посеяли ядовитые злаки, дабы вкусившие их забыли разум и совесть.
И народ въявь зрел дракона, яко живущего в палатах и садах, но чтил его не как зверя, а как стража, и утверждение Маммонова царства – ему же и конца не будет. Ибо для маловерных и слабых духом был тот дракон желанным и возлюбленным, хотя питался он кровью и душами народа.
И рек тогда Туташха: