– Да ты что… Столько олухов сразу когда еще увидишь! Вот бедлам так бедлам… Они профсоюзы учредили, профсоюзы, – восторженно шептал мне в ухо Бикентий, – работников питания, отдельно – медицины и гигиены… И меня зовут, должность предлагают. Вон, погляди, и Рудольф Валентинович тут как тут. Видно, и мужеложи хотят свой профсоюз завести.
На заседании комитета Дата Туташхиа появился лишь через три дня. Шел пятый день восстания. Дата долго слушал других, а потом встал сам.
– Истинные революционеры, как я понимаю, хотят свергнуть старый строй и вырвать власть у царя, – сказал он, – чтобы затем передать ее народу. Мне кажется, вам уже пришла пора подумать о передаче власти, а вы вцепились в нее и не выпускаете. Сколько это может тянуться? Чего еще ждать? Пока народ вас не возненавидит? Тут ведь у нас, в Ортачальской тюрьме, государство в государстве образовалось: и полиция тебе, и армия, и разведка – свои, и хозяйство, и пропаганда, и дипломатия есть, и парламент свой завели, и бог знает, чего еще нам не хватает. За что еще бороться? Чего добиваться? Как ни кидай – не придумаешь. Одно осталось: навалимся на тюремную ограду, повалим ее, пусть наш бунт вырвется на волю… Но сказали же нам, чтобы поддержки не ждали, стало быть, нас как кур перебьют, если бунт не свернем.
– Революционер ничего не должен бояться, Дата Туташхиа! – воскликнул Эзиз Челидзе.
– Ничего… кроме бессмысленной гибели и неоправданных потерь людей, закаленных в битве! – парировал Дата. – То, что я сказал, в другом месте, в другой обстановке, может, и не стоило б говорить, а сейчас – самое время. Передайте власть парламенту, уйдите от дел и укройте тех, кто нужен для будущих схваток. Пусть себе другие правят! Если дело на старое повернется и жандармы вздумают вернуть прежние порядки, люди, способные к борьбе, будут целы-целехоньки, и пусть даже парламент не сможет отстоять наших завоеваний, вы-то – здесь, никуда не делись, вам и карты в руки! Вот о чем я хотел сказать.
– Это что же, чурбанам, что в карантине языками молотят, власть отдать? – возмутился я.
– Там и чурбанов хватит, Шалва, и умные сыщутся, как всегда и везде, не больше и не меньше, – возразил Дата Туташхиа. – Это не чурбаны, а народ… Народ это!!! Дайте ему возможность, и он сделает то, что надо сделать.
– Им и пары гусей не доверишь, – сказал Петр Андращук.
– А почему бы это им гусей или там власть не доверить, а? – снова поднялся с пола Дата Туташхиа. – Вон Андро Чанеишвили отлично провиант распределил. Петр и Эзиз заставили Поктию камней запасти, и прекрасно это у него получилось. А Гоги с какого-то подонка надзирателя удачно штаны стянул – что ж, вы думаете, с этими делами никто другой на свете не управился бы? Дайте им власть в руки, и найдется при нужде, кому с садиста Коца шинель стянуть и у Канарейки связку ключей забрать… Ладно, не будем спорить… Иной спор может делу и повредить, смотря по обстановке. Может, и не прав я. Давайте, думать. Спешка – плохой советчик.
– А сам ты что собираешься делать? С кем пойдешь? – спросил Фома Комодов.
– Останусь, где был… в тюрьме… с вами! – Дата помолчал. – Ты, наверное, помнишь, Фома, как после драки Коц утащил из карантина в карцер два десятка людей, а меня отпустил?
– Помню, ну и что?
– Есть у меня двоюродный брат – вы это знаете – Мушни Зарандиа. Он здешним крысам крепко приказал, чтоб с моей головы волос не упал, а страх – их ремесло, меня они не трогают, не смеют. Моя забота – не о себе, а о деле, о каждом из вас.
Дата Туташхиа бросил в землю зерно и ушел. Мы проспорили двое суток, чуть до драки не дошло. Даты на этих заседаниях не было. Мы, сторонники передачи власти парламенту, взяли верх над нашими противниками. На девятый день восстания Андро Чанеишвили представил комитету составленное нами же и единогласно принятое парламентом требование, чтобы комитет отказался от своих полномочий. Для передачи власти мы направили вниз Луку Петровича Дембина. Он прочел составленную Фомой Комодовым декларацию. «Посланцы народа» слушали, и знаете, что с ними было? Будто с потолка сыпался град с яблоко величиной, а они не знали, куда голову сунуть и куда себя девать. Наконец до них дошло, что происходит, они мигом осмелели и повели себя так, будто власть им не передали, а они сами отвоевали се у нас.
– Кирпичи можете оставить себе! – объявил Поктиа после торжественного церемониала, и больше его в карантине не видели.
Через неделю тюрьма была вычищена, выскоблена, отдраена. Воцарилась полнейшая демократия, и все это – без нас! Мы убивали время за шахматами и домино. На десятый день парламент удовлетворил просьбу Коца и Моськи о помиловании, и они были освобождены. Было вынесено постановление о снятии решеток, но привести его в исполнение не удалось. Не нашлось инструмента. Понемногу это постановление забылось, и решетки остались где были. Сыграло роль здесь и то, что мы были арестантами, и хотя небольшую вину – не такую, конечно как нам вменили, упаси господи… но все же крохотную вину каждый из нас за собою ощущал, а без решеток – какое же это наказаниеи какая тюрьма?!
В один прекрасный день пожаловал прокурор Калюзе и очень удивился, что на переговоры с ним пришли совсем другие люди. О старых, то есть о Гоги Цуладзе и Луке Петровиче Дембине, он справился с большой симпатией и попросил предоставить ему право обхода. Разрешили. Он выслушал арестантов, принял жалобы и удалился. На другой день длинношеий интендант Чарадзе передал его слова: «Все правильно – самоуправление! Почему казна должна платить администрации такое большое жалованье?!» О смене правительства Калюзе мнения не высказал.
В эти дни Дата узнал о смерти своей единственной сестры. Не помню уже, от чего она умерла, только бедный Дата очень тяжело перенес это известие. Не думал я, что когда-нибудь увижу на его глазах слезы. Он не спал, не ел и молчал. Худой стал страшно – что вы хотите, два месяца человек почти не притрагивался к еде, только ходил из угла в угол, перебирая четки, или лежал, закрыв глаза, но не спал.
Начальника тюрьмы нам, конечно, назначили нового. Фамилия его была Копляков. В первый день, представившись нам, он повертелся в тюрьме минут пятнадцать и убрался. И так чуть не каждый день, забежит, покрутится с четверть часа, спросит, не нужно ли чего, оставит библиотекарю книги, и опять его не видно, не слышно. Арестанты вскоре стали звать его Сопляковым. Личность это была весьма примечательная, не чуравшаяся, я бы сказал, прогрессивных идей века. Раз в месяц в тюрьме появлялся кинематограф. Тогда кино было заморской диковинкой. На второй или на третий месяц своего начальствования Копляков попросил разрешения присутствовать на сессии парламента. Ему разрешили, и он часами слушал дебаты.
Единственным, кто трагически воспринял передачу власти парламенту, был несчастный Класион Квимсадзе.
– Что вы наделали! Такое налаженное дело, и кому отдали – брехунам, наседкам… Дардаку?! – Перечисление шло на возрастающем возмущении и завершилось тем, что Класион в изнеможении уронил вознесенные к небу руки.
От бедняги остались кожа да кости, он не держался на ногах, а все же одно свое заветное желание исполнил: попросил Чониа отвести его на заседание парламента. Сперва он спокойно, насколько позволял ему непрерывный кашель, слушал ораторов, а потом попросил слова. Дали. Извинившись за то, что тяжелая болезнь вынуждает его говорить с места, он обратился к парламентариям:
– Мусульманам и евреям – ладно, а с христианами жандармы сделают вот что: ворвутся в один прекрасный день в эту вашу брехаловку и устроят массовое обрезание тупыми ножами… – В этом месте Класиона одолел приступ кашля, и его пришлось отвести в больницу.
Тот день запомнился мне еще тем, что в случайном разговоре, будто между прочим, Дата сказал:
– Делать здесь мне уже нечего!
Он решил бежать!
Удивительно живуч оказался Класион Квимсадзе. Каждый день всякий, кто его видел, думал – до завтрашнего утра ему не дотянуть, но он жил будто назло врагам. Жил ровнехонько до переворота четвертого июня 1907 года, да, я не ошибаюсь, именно четвертого, а не третьего июня. Об этом – позже.