Так и было, что правда, то правда. Не хотелось ему на людях бывать. Если откровенно говорить, на то своя причина была. Вы знаете ведь, Дата Туташхиа таким уж уродился на свет, чтобы от истины своей не отступать ни на шаг, жизнь свою за нее отдать. За то и любили его люди. Но он в один прекрасный день спиной ко всем повернулся, в неистовство пришел: почему все не такие, как я, почему все хуже, а не лучше меня?! А если бы все такими были, как Дата или Магали Зарандиа, что его воспитал, о чем еще мог бы мечтать бог на небесах и люди на земле? Но не получается так.
Что поделаешь, нельзя же из-за этого так бушевать, сердиться на людей и отворачиваться от мира? А ведь всю жизнь-то прежде как одержимый какой лез в чужие дела. И врагов сколько от этого нажил. Враги-то, конечно, люди плохие, а от этого ему не легче, а горше: от вражды хорошего человека беды особой не будет, а плохой-то тебя непременно со света сживет. А Дата на всех – и плохих и хороших – рукой махнул, и на несчастья их тоже. И на полном ходу с дороги своей свернул, да так круто, будто держал свой путь ну хотя бы в Сухуми, а потом вдруг на потийскую дорогу вышел. Знал бы ты, каким он был тогда, перед тем как Мушни Зарандиа с властью его примирил. Конечно, вреда от него не было никому, но если бы при нем самого святого Георгия кинжалом проткнули, он и тогда пальцем бы не пошевелил. Я только про те годы говорю. А мир знаешь как устроен – если я тебе не нужен, так уж ты мне и подавно ни к чему. Увидел народ, что Дата Туташхиа от всех бед человеческих и несправедливостей всех голову воротит, и сам отвернулся от него. Так и не осталось у него в несчастье верных друзей, всех растерял по дороге. А от этого еще пуще ожесточился и рассвирепел наш Дата, но не мог с собой ничего поделать, не понимал, что сам виноват во всем. А Паташидзе эти, Килиа и их подручные, уж на что безмозглые, других таких не сыскать, а все же догадались, где как абрага съесть можно, и начали через своих людей тысячи всяких небылиц о нем распускать, дурные сплетни и слухи. Народ всему верил. И не только верил, но и сам присочинять стал, и такие истории про Дату пошли гулять по свету, что волосы на голове дыбом вставали. Потому-то и не тянуло его к людям, потому и работал не покладая рук… На чем я остановился?
Да, Дата рассказывал так:
– Был конец сентября. Почти восемь месяцев прошло с тех пор, как примирился я с властью. И вот однажды вечером стадо возвращается в деревню, а нашей телочки с ним нет. Эле побежала искать, может, у забора где-нибудь травку щиплет. Нет, не нашла. Тогда на поиски отправился я. Разыскал пастухов, говорят, утром, когда стадо на водопой гнали, вашей телки там не было, мы решили, что она домой убежала. Что делать – ума не приложу. Знаю, сидит сейчас моя Эле на кухне с распущенными волосами, плачет и причитает, бедняжка. По матери родной плакать не пришлось, ее тогда только от груди отняли, по отцу тоже не плакала, семь лет ей было, когда он погиб. А теперь плачет, заливается… Что поделаешь, женщина без слез не может прожить! Не могу же я к ней с пустыми руками вернуться? Обшарил я все овраги вокруг деревни, все кустарники и полянки, на пять-шесть верст все кругом обошел. Ничего нет! Темнеть начало, но ночь была лунной, и я продолжал искать. Как сквозь землю провалилась наша Бочолия. Ничего не сделаешь, надо идти домой. Все как я думал – корова не доена, чурек из печи не вынут. Эле волосы на себе рвет, щеки в кровь исцарапала.
– Как тебе не стыдно! – рассердился я. – Столько у нас потерь было, все стадо теряли – не раз и не два. А тут – теленок. И не пропал он, уверен я. Вот увидишь, завтра я найду его, выйду пораньше и найду.
Слова мои на нее не произвели впечатления. Заперлась в своей комнате, до утра простояла на коленях перед иконой Святого Георгия, плакала и молилась. Ее горе и мне не дало сомкнуть глаз до утра.
– Святой Георгий Илорский! – доносился ко мне ее голос. – Прости, что произношу имя твое, великий бог Туташха! Молю тебя, обрати свой взор к моему Дате, помоги ему в беде!
Чуть свет я был на ногах, собрал себе на дорогу еды, пытаясь успокоить Эле, уговорить, что не вернусь без Бочолии, что раз святой Георгий Илорский послал ее нам как добрую примету, то не может же она пропасть. Я был уверен, что управлюсь очень быстро, но снова начало темнеть, а я не напал даже на след нашей телочки.
Теперь и я понимал, что ее украли. Если б растерзал ее зверь какой, не мог же он утащить ее на спине, ведь телка уже шестимесячная. Даже здоровенный волк, и тот оттащит чуть-чуть в сторону, чтобы место было поукромней, чтобы мог он насытиться, а потом или бросит ее, или зароет в землю. Но как я ни искал, нигде следов задранной телки обнаружить не мог. Значит, украли – и все. Но кто, интересно, все-таки мог решиться на то, чтобы украсть у меня? Именно у меня… Ведь про меня столько всего наврали, что люди бояться должны со мной связываться. Я и сам пугался этих рассказов…
Когда я вернулся домой, Эле была в своей комнате. А я пытался все обдумать. Если украли для приплода, чтобы вывести туташхиевскую породу, то для этого еще и бык нужен, не потащит же вор корову на случку к нашему же быку, а больше тащить ее некуда. Для чего же тогда воровать? А может, угнал мелкий воришка, который и не знал, что телка эта моя? Но как же он гнал ее, сукин сын, в таком случае, не оставив никаких следов на дороге!
Прошло дня два. И отправились мы с Эле в поле, где лежала наша земля, где посеяли мы гоми и теперь думали, когда снимать урожай. Видим, идут из леса женщины с вязанками хвороста.
– С добрым утром, Дата-батоно!
– С добрым утром!
– Вы знаете, – говорит одна, – из полиции человек приходил, вы слышали, конечно, что он говорил?
– Что? – опередила меня Эле.
– Говорил, что вора они задержали и какую-то телку у него отняли. Если, мол, кто-то из вашего ущелья пострадал, пусть в полицию придет, приметы телки назовет и получит ее назад.
– А какой масти та телка, он не говорил? Возраст ее не назвал? – спросила Эле.
Чего только женщине не придет в голову!
– Нет, не говорил, Эле, – ответила соседка.
И долго еще кудахтали они о том, мог ли человек из полиции сказать, как выглядела тетка или не мог.
Женщины с хворостом ушли, а Эле теперь твердила только одно:
– Это наша Бочолия! Чует моя душа!
Когда вернулись домой, стал я прикидывать, могла или не могла попасть наша телка в полицию и что ей там, собственно, нужно. Но никаких хитросплетений обнаружить не мог. Не украли же ее для того, чтобы меня заманить? Если б захотели, они и так могли меня арестовать, что у них, полицейских не хватает или казаков? Документ о помиловании всегда со мной. Не может же наместник вдруг отменить свое решение? Да и мой двоюродный брат Мушни не допустит этого. Тысячу раз я все взвесил, отмерил и ничего подозрительного не нашел. И все-таки решил – моя ли телка, чужая ли, все равно в полицию я не ходок! И никакая сила не сдвинет меня с этого места. Ни за что! Но знаете, что бывает, когда женщина пристанет к тебе как репей, да еще если к тому она – твоя сестра, что всю жизнь провела в молитвах за тебя, а слезы, пролитые ею из-за тебя, ни в каком кувшине не уместятся. Разве можно устоять и не дрогнуть. А Эле не унималась, покоя мне не давала: иди, говорила, иди! Если мы потеряем Бочолию, снова рухнет наш дом, наша семья, у нас никогда не будет больше нашего стада… Чего только я ей не сулил, как не уговаривал! Придумал даже, что порода стада нашего вырождается, что мне она перестала нравиться, вот куплю десять телок другой породы… Эле слова мои приняла в штыки. Тогда я пошел на попятную и предложил, что поеду в Ахалкалаки и привезу телок из нашего старого стада, проданного Хацациа молоканам. Но в ответ только – нет да нет. Никто не заменит ей ее Бочолии – и все тут! В конце концов поссорились мы с ней. За весь вечер и словом не обмолвилась. Встал я на другое утро, а Эле и след простыл. Разузнал у соседей: говорят, пошла пешком в полицию за теленком. А дорога – сорок верст туда и сорок обратно. Сначала разозлился – пусть идет, научится уму-разуму. Но жалко ее стало. Оседлал я коня и поскакал. Догнал ее уже далеко от деревни. Молил, просил, еле уговорил вернуться, сам – что поделаешь? – поскакал в уездный наш городок. Все же был доволен, что бедняжке Эле не придется по полиции ходить, унижаться перед ними. Ни о каком обмане я по дороге и мысли не допускал. Конь у меня добрый, и было еще далеко до вечера, когда я подъехал к полицейскому участку. Соскочил на землю, привязал лошадь к дереву и вошел во двор. Двор – просторный, со всех четырех сторон высоким забором и службами обнесен. Полицмейстер, я знал, на втором этаже восседал. Подошел я ближе к его балкону и крикнул во весь голос: