– Веревка?.. Веревка, веревка, веревка… Есть, есть, как же! Под грушами качели висят – веревки что надо!
Я быстро срезал веревки.
– Стань на четвереньки!
Табисонашвили не сопротивлялся. Я его связал. Получилось хорошо – передвигаться на четвереньках он мог свободно, а ни встать, ни другого чего уже не мог. На Алазани мы ослов так стреножили.
– Ступай вперед и впусти нас в дом!
Табисонашвили – на четвереньках, мы – за ним. Приоткрыл дверь в коридор, мы – за ним. Приоткрыл дверь марани, мы – туда же. Я ему пинка, Табисонашвили пополз и замер посреди марани.
Три человека, потеряв речь и разинув рот, глядели на нас и Табисонашвили, а мы на них. Смотрю – нет Дастуридзе. Оглянулся – торчит за дверью, смотрит в приоткрытую щель.
– Сосчитай, сосчитай… деньги счет любят! – сказал кто-то.
Кому тут еще быть? Огляделся – вижу, попугай. Сидит в большой клетке. Тоже золотом покрашена. Ну до чего красив, сукин сын! Я не удержался, подошел поближе. А Табисонашвили стоит посреди марани на четвереньках, голову свесил, как старый конь…
– Убирайтесь! – завопил одни из попов, тот, что потолще. На меня даже слюна попала.
– Полицию, полицию позвать! – заорал второй.
У нас уговор был такой, что Дата начинает первым, а мы молчим, рта не открываем, ни на что не откликаемся. Я должен был обойти марани и все разглядеть как следует. Дата должен был следить за ними не отрывая глаз. Я отошел от попугая и прямиком к квеври. Оттуда – к тонэ. Двигался я не спеша, и вид у меня был такой, будто, кроме меня, здесь и нет никого.
– Убирайтесь! – закричал снова тот, что потолще.
– Полицию, полицию! – эго опять второй.
– Сосчитай, сосчитай… Деньги счет любят!..
У нас за поясом по маузеру, в руках по нагану – мы уберемся, ждите! И кому интересно полицию вызывать? Табисонашвили? Но ему на четвереньках и к утру до полиции не добраться, отпусти даже мы его.
Этак, прогуливаясь, подошел я к камину. Обыскал священников. Оружия при них не было. У Кандури из-за голенища вытащил здоровенный нож, сделанный из кинжала. Хороший был нож, он мне после лет десять прослужил. Осмотрел руки. На большом пальце правой руки сидело большое бриллиантовое кольцо, камень – величиной с абрикосовую косточку. Я осмотрел все кольца и нагнулся поглядеть, на чем это Кандури сидит. Поднял шкуры, львиные, тигриные, заглянул под них… Под шкурами лежали огромные, туго набитые и накрепко зашитые мешки! Шкуры и прикрывали это ложе.
Я полоснул ножом Кандури по одному из мешков. Посыпался рис. Провел по другому – полилось пшено. По третьему – гречка. Сунув наган под мышку, взял по жмене риса и ячменя и пошел к Дате.
– Обратитесь к ним со словом божьим, ибо «вначале было слово, и слово было к богу, и слово было бог», – кинул Кандури своей бражке.
Отец мой был пономарь, мальчишкой определил меня в бурсу. Кое-что в голове осталось, вот и запомнились все эти разговорчики.
Пока я дошел до Даты, один поп изрек: «…не хлебом единым жив человек», а второй подстроился: «Душа больше пищи и тело – одежды».
Я разжал руки и сказал Дате:
– В других мешках… еще и гречиха…
Дата глядел-глядел, как сыпалось из моих рук зерно, и вдруг изменился в лице, из горла его с хрипом вырвался воздух, и он закрыл ладонью лицо.
Попы друг за дружкой бормотали из Евангелия.
А Дастуридзе, не отрывавшийся от своей щели, хоть и видел, как я разглядывал руки Кандури, но разобрать не мог, снял я кольца или нет. Когда я разжал перед Датой ладони с крупой, он по своей шакальей натуре вообразил, что я показываю перстни, сорванные с Кандури. Душа его не выдержала, он ворвался в марани подлетев к нам, заверещал:
– Что… что… что это такое? Перстни?.. Перстни? Да? Где перстни?
– Где были, там и есть.
– Ни с места, Коста! – прошептал ему Дата. – На мешках с этим вот добром покоится ваш вожак!
У Дастуридзе глаза на лоб, на крупу уставился:
– Он ведь кашу любил… Я же говорил, «Кашкой» его звали.
Дастуридзе хлопнул было в ладоши, но тут же заслонил лицо – испугался, как бы опять не заехали ему по морде.
Попы все читали, а Табисонашвили все так же слушал их, повесив голову, как усталый конь.
Дата сел за столик у камина. Мы с Костой остановились рядом.
– Садитесь! – Рукояткой маузера Дата ударил по столику. Оба священника опустились как срезанные.
– Табисонашвили, поди сюда!
Охранник Кандури приблизился к нему.
– Что велел он тебе сказать, когда посылал изнасиловать любовницу Шалибашвили?
Кандури взглянул на Дату, лицо его покрылось синевой. Табисонашвили рассказал все, как было.
– А почему свалил именно на Дату Туташхиа?
Я еще рта не закрыл, как Дастуридзе налетел на Кандури и вцепился в кольца. Пошла возня, то один одолевал, то другой… а поп, что посолидней, вскочил и забубнил:
– «Берегитесь любостяжания, ибо жизнь человека не зависит от изобилия…»
Кандури наконец вырвал руки, двинул Дастуридзе в челюсть и пинком отшвырнул как котенка.
– А ну, садись! – закричал я попу.
Он сел, не переставая креститься.
– Я тебе что велел, Коста? – сказал Дата и повернулся к Кандури: – Говори правду, а то уже сегодня будешь вариться в кипящей смоле! И еще сто лет!
– В геенну… в геенну… в геенну, – закричал в тишине попугай.
– Если ты Туташхиа… твоим именем много зла творится. Да ты и сам не отстаешь… Поверить в это легко, я и велел назваться твоим именем.
– А еще почему?
– Только поэтому…
– Брось шалить, Кандури! Имя и чин того, кто велел тебе назвать мое имя!
– Никто не велел!
Три или четыре пули просвистели одна за другой. Запахло паленой шерстью от пробитых пулями шкур. Кандури ощупал грудь, живот, голову.
– Один из помощников экзарха! А кто ему велел – убей, не знаю!
– Не знаешь, говоришь?
– Клянусь богом!
– А ну встань!
Кандури поднялся.
– Ступай к тонэ!
Кандури едва волочил ноги. Попы заохали и стали креститься.
Кандури добрался до тонэ.
– Стань спиной ко мне!
Он повернулся.
– Имя и где служит!
– Не знаю, правда не знаю…
Я прицелился. Не прицелился, конечно, а сделал вид, что целюсь, и выстрелил.
– Не вспомнил?
– Говорю… не знаю, кто ему велел!
Я сделал еще несколько выстрелов, и вышло так, как мы и рассчитали: Кандури схватился за горло и плюхнулся в тонэ. Убивать его мы и не собирались. Его даже не царапнуло, но мы знали что хитрец непременно прикинется мертвым и свалится в тонэ.
Стало так тихо, что было слышно, как урчит в кишках Табисонашвили. Попы не шевелились, а у Табисонашвили челюсть так отвисла, что в пасти у него могла б уместиться наседка с цыплятами.
Дастуридзе кинулся к Кандури: видно, хотел стащить с него кольца, но не успел он добежать, как Дата закричал:
– Стреляй в него, швырнем и его туда же!
Я выстрелил. Дастуридзе рванулся назад и тут же оказался там, откуда кинулся за Кандури.
Угомонилась семейка.
Дата достал с камина Евангелие, полистал его и протянул священнику, что был потолще:
– Читай громко! От Луки одиннадцать, пятьдесят два и передай ему, – Дата кивнул на другого священника, – пусть и он прочтет, да погромче и поясней!
Священник откашлялся раз, другой, книга дрожала в его руках.
– «Горе вам, законникам, что вы взяли ключ разумения: сами не вошли и входящим воспрепятствовали.»
Другой священник повторил эти слова. Дата захлопнул Евангелие и положил обратно на камин.
– Погребем преставившегося во Христе раба божьего! – сказал Дата.
Вот об этом мы но договаривались, и теперь я уже не знал, что он собирается делать.
– Отбросьте шкуры! – приказал Дата попам.
Они подняли шкуры одну за другой и швырнули их на пол.
Крупы оказалось двенадцать мешков.
– Несите мешки и засыпьте покойника!
Попы, кряхтя и спотыкаясь, еле доволокли один мешок до тонэ. Я вспорол его, и попы, едва подняв мешок, высыпали его на Кандури. Это была гречиха.